Я люблю тебя, Жизнь,
      и надеюсь, что это взаимно!






Смотрите авторскую программу Дмитрия Гордона

30 октября-5 ноября


Центральный канал
  • Анатолий КОЧЕРГА: 4 ноября (I часть) и 5 ноября (II часть) в 16.40

















  • 2 августа 2007. Первый национальный канал

    Евгений ЕВТУШЕНКО: «Взорваны наша страна и судьба, взорвана русская тайна. Может, мы все — только клочья себя, взорванные несрастаемо?» (Часть ІІ)



    (Окончание. Начало смотрите в I части)


    «НО Я В ТЕБЯ, ДРОЖА ОТ СЧАСТЬЯ, КАК ВО ВСЕЛЕННУЮ ВОШЕЛ...»

    — Сегодняшние свои стихи о любви вы называете «доисповеди»: вы что — раньше от публики что-то скрывали?

    — В стихах я исповедовался всегда, и люди, которые их читают, знают меня как человека прекрасно. Прозаики гораздо больше защищены от вторжения в их внутренний мир: между ними и читателями есть их герои (хотя, когда Анна Каренина рожала, Толстой физически ощущал схватки)...

    В моей жизни были какие-то интимные вещи, которые я хранил глубоко в душе, признаться в них не решался. Сейчас — я это почувствовал — пришло время доисповедаться, сказать все, как было, хотя некоторые подробности ханжей могут шокировать. Ну, например, когда-то я уже писал о своей первой любви, но до нее у меня была первая женщина, о которой я умолчал. Как это произошло?

    15-летним мальчишкой меня исключили из школы в Марьиной Роще. Кто-то похитил классный журнал, поджег, и мало того, ударил сторожа. Я — человек провинциальный, патриархальный, сибиряк, и никогда не поднял бы руку на старика, но, изучив отметки учеников, директор школы логически вычислил: раз Евтушенко схватил пару двоек, кол, да еще имеет нелестные отзывы о поведении (удирал с уроков через окно), значит, это его рук дело.

    Перед всем классом меня заставляли просить прощения, я доказывал, что ни в чем не виноват, и тогда директор обозвал меня трусом. Для мальчишки военного времени это было самым большим оскорблением, тем более уже в восемь лет, когда началась война, я стоял на крыше собственной школы, чтобы тушить немецкие заряды... В общем, меня вышвырнули с «волчьим билетом». (Спустя много лет на встрече выпускников один из одноклассников в присутствии учителей признался, что это было его рук дело. Директор заплакал, ребята хотели этого парня побить, но я за него вступился. «Я, — сказал, — давно уже его простил»).
    Фото PHL
    Фото PHL


    Это было сталинское время, 48-й год, и папа, который с нами не жил, но всегда в трудные минуты мне помогал, написал своим друзьям-геологам рекомендательное письмо. Так я уехал в алтайскую экспедицию, а что тогда были там за деревни? Сплошные солдатки. Из мужчин только старики, дети или покалеченные войной инвалиды. Одна из вдов, пасечница, и стала моей первой женщиной.

    ...Она была на 12 лет меня старше и одиноко жила на отшибе села. Все, что между нами произошло, считалось тогда уголовным преступлением, ведь мне было только 15 лет — я даже паспорта не имел. Ростом был такой же, как и сейчас, но тоненький, словно тростиночка, и врал, прибавляя к своему возрасту пару лет. Вдова, когда это поняла, была просто убита, раздавлена — женщина религиозная, она сочла свой поступок страшным грехом.

    Между нами была не любовь: сначала мною двигало любопытство, но потом пасечница очень понравилась мне по-человечески. Она была поразительно чистым существом, благодаря ей я открыл доброту и чистоту женской души, что для мужчины в первом опыте очень важно. Может, не будь ее в моей жизни, я и не стал бы поэтом...

    — Вы больше не встретились?

    — Нет. Я не знал, что с ней, но со временем, становясь менее молодым, стал чаще ее вспоминать. Уверен, самый страшный человеческий грех — неблагодарность, и мне хотелось как бы выразить ей свою признательность. Я подумал: может, она до сих пор живет в том селе в полном одиночестве и вспоминает о грехе, который сама себе не простила. Ну как объяснить ей, что ничего плохого она не сделала — наоборот?..

    Я написал стихи и пришел с ними на радиостанцию «Маяк», которая вещает во все медвежьи углы. Прочитал их в надежде, что алтайская вдова услышит, а поскольку на радио работают женщины, они передавали запись несколько раз в день в течение двух недель... Итак, «Первая женщина»:

    Любиночки — что за словечко...
    На посиделках у крылечка
    шепнула ты: «Смелее будь.
    Зайди под кофту. Там, как печка»,
    и пригласила руку в грудь.

    Медведь тряс цепью во дворе.
    Изба встречала, скрипнув глухо.
    «Я, коль сравнить с тобой, старуха.
    Шестнадцать есть?». Набравшись духа,
    я сдунул с губ небрежней пуха:
    «Давно уж было... В январе...»,
    и золотилась медовуха,
    шипя в брезентовом ведре.

    Как танцевали мои зубы
    по краю острого ковша,
    когда поверх овчинной шубы
    я ждал тебя, любить спеша.

    И ты сказала: «Отвернись»,
    а я совсем не отвернулся
    и от восторга задохнулся,
    взмывая в ангельскую высь.

    Ты пригрозила, вскинув ступку:
    «Бесстыжий, зыркать не моги!»,
    и, сделав мне в душе зарубку,
    легко перешагнула юбку,
    и трусики, и сапоги,
    став нежным ангелом тайги.

    Давно вдова, а не девчонка,
    белым-бела, лицом смугла,
    меня раздела, как ребенка,
    рукой голодной помогла.

    На пасеке в алтайской чаще
    смущался я того, что гол,
    но я в тебя, дрожа от счастья,
    как во Вселенную вошел.

    И стал впервые я мужчиной
    на шубе возчицкой, овчинной.

    Тебе с отвычки было больно —
    пять лет назад был муж убит.
    Закрыла ты глаза невольно,
    его представив, может быть.

    Был пчелами твой лоб искусан.
    Узнав, что мне пятнадцать лет,
    упала ты перед Иисусом,
    рыдая: «Мне прощенья нет».

    И он простил тебя, конечно,
    за то, что ты, почти любя,
    стекляшкой бедного колечка
    в меня вцарапала себя.

    И всею истовостью тела,
    грудей нетроганно тугих
    ты наперед тогда хотела —
    чтоб я любил тебя в других.


    Это стихотворение написано прошлым летом.

    «МЫ ОТЧАЯННО БАЛДЕЛИ В ТУ ЭПОХУ ОТ ФИДЕЛЯ, И ОТ ЧЕ, И ЧА-ЧА-ЧА»

    — В 72 года... Простите за бестактность, вы не чувствуете приближения старости?

    — Старость приходит, когда человек сдает или предает идеалы своей молодости, а вообще, говорить о возрасте скучно. Когда мне исполнилось 70, я отшучивался, что у меня юбилей 07, то есть номер телефона, соединяющий разъединенных людей, а если добавить еще ноль, получалось нечто похожее на «джеймсбондиану», напоминающую о рискованных приключениях в 94-х странах, где удалось побывать. Об одном из них расскажу...

    Это было в 1960 году, после того, как в который уже раз меня сняли с поезда, идущего за границу (два раза и с самолета снимали). Спас Степан Петрович Щипачев — этот тихий, застенчивый поэт, написавший «Любовью дорожить умейте», пришел в ЦК партии, бросил свой, полученный еще 1918 году, партбилет и воскликнул: «Что же вы с нашей молодежью делаете, почему крадете у них мир, который они должны и имеют право увидеть?! Если Евтушенко не выпустят за границу, я выйду из партии».
    На одном из приемов с Дмитрием Гордоном, Виталием Коротичем и Виталием Кличко.<br /> Влюбленный в Кличко Евтушенко прослезился, когда Виталий вдруг начал читать наизусть его малоизвестные стихи
    На одном из приемов с Дмитрием Гордоном, Виталием Коротичем и Виталием Кличко.
    Влюбленный в Кличко Евтушенко прослезился, когда Виталий вдруг начал читать наизусть его малоизвестные стихи


    В результате, немало еще натерпевшись, отправился я в гнездо американского империализма — город Нью-Йорк. Накануне нас строго инструктировали: поодиночке ходить нельзя, а особенно следует всячески избегать контактов с той половиной американского населения, которая относится к женскому полу, — могут сфотографировать в неприятных позах, скомпрометировать, похитить, завербовать... Короче, столько и так пугали, что ужасно захотелось попробовать, а еще не терпелось узнать, что же это за фрукт запрещенный — стриптиз (по-английски я знал всего два слова «well» и «strip-tease»).

    В США я захватил значок с фотографией Фиделя Кастро — молодой очаровательный революционер, скинувший кровавого диктатора Батисту, был одновременно идолом советской и американской молодежи.

    Каково же было мое удивление, когда в Канзас-Сити ко мне подошли две девушки, и у одной из них на груди я увидел точно такой же значок, как у меня. Девушка попыталась заговорить со мной по-английски — я ответил: «Ай не спикаю». Она поняла и поинтересовалась, как у меня с испанским, а я, как и многие молодые люди того времени, этот язык учил. Она спросила: «Скажите, вас можно потрогать? Нам говорили, что в Советском Союзе все люди — роботы».

    В общем, Фидель нас сосватал. Красавица мне сказала: «Слушай, ты можешь на пару дней отлучиться из группы? Я тоже удеру от мамы с папой, и мы махнем с тобой в самый красивый город Америки — Сан-Франциско. Напиши записку своим, чтобы не беспокоились». Так я и сделал. Представляешь, как схватился за сердце руководитель нашей делегации?

    ...Эти два-три дня были сказкой. Шутливо я называл ее «гринга», хотя в женском роде этого слова не существует (американцы зовут так испанцев). Утром, когда она сладко спала, а мне не хотелось ее будить, я ушел — нужно было возвращаться... Эти стихи — тоже моя доисповедь.

    Это было в Сан-Франциско,
    где укрылись мы от сыска
    Си-Ай-Эй и КГБ —
    русский и американка —
    ночью, душной, как Шри-Ланка,
    в нежной классовой борьбе.

    Звал я ту девчонку «гринга».
    Между наших губ искринка
    возникала, стрекоча.
    Мы отчаянно балдели
    в ту эпоху от Фиделя,
    и от Че, и ча-ча-ча.

    Но напрасно наш отельчик
    сладострастно ждал утечек
    информации из уст.
    Были занятыми губы,
    и нам стало не до Кубы,
    не до Кастро и лангуст.

    Боже мой, как мы хотели
    жить всегда лишь в том отеле,
    никуда не выходя,
    и сжимать без остановки
    лишь друг друга, как винтовки,
    и писать стихи в листовки
    бородатого вождя.

    И не верили мы страстно,
    что стареет даже Кастро,
    что не вечен СССР.
    Мы конец капитализма
    предрекали, — в том клялись мы,
    поедая камамбер.

    А потом — в нешевеленьи,
    утром плыли мы на лени,
    как на медленном плоту,
    и пылинками все мифы
    над левацкой Суламифью
    золотились на свету.

    Но история — ловушка.
    Испарилась ты, «левуша».
    Полуиспарился я.
    Развалилась наша слитность,
    все смешалось в кучу, слиплось
    в ком осклизлого вранья.

    В США на кинорынке
    заработать на «левинке»
    могут, кто не дураки.
    А в Москве, как за отвагу,
    тех, кто гнали танки в Прагу,
    называют «леваки».

    Эй, история! Куда ты?
    Левые партбюрократы
    в лимузинах воровато
    ездят, шапки заломив.
    Нам осталось только слушать
    порознь Путина и Буша,
    нам не вместе скушно, душно.
    Где же ты, моя «левуша»,
    сломленная Суламифь?


    «ЗАПАХ СЛОМЛЕННОЙ В ПРОШЛОМ СИРЕНИ ОСТАЕТСЯ НЕСЛОМЛЕННО СВЕЖИМ»

    — У вас почти нет стихов об изменах, женском коварстве, но в вашей лирике красной нитью проходит тема вины перед женщиной...

    — Чему же тут удивляться — это естественно! Каждый человек — автор книги своей жизни, но есть много людей, которые помогают ее нам писать. Так случилось, что у меня ими чаще оказывались женщины: они никогда не были ко мне жестоки, а вот я нередко причинял им боль, пускай и не желая того. Ну что делать — мне нравится в жизни элемент импровизации: без этого она бы превратилась в занудство... Хотя Володя Соколов однажды спросил: «Женя, не понимаю, зачем тебе столько женщин — у тебя такое богатое воображение?». Но нужны... По-прежнему нужны...

    — Понятно теперь, почему в одном из последних интервью вы признались: «Я бы сошел с ума, если бы у меня была дочь — каждый молодой человек рядом с ней казался бы мне мною»... Вас что — мучают угрызения совести?

    — Хм, а ты обращал внимание, как странно устроена грамматика: принято говорить, что женщина отдается любви, а вот про нас, мужчин, этого не скажешь. Разве что, увидев на другой стороне улицы красивую девушку, какой-нибудь прожженный ловелас плотоядно ухмыльнется: «А не плохо бы на часок-другой отдаться вон той, у которой ноги прямо из шеи растут». Меня такой цинизм коробит. Не уважаю донжуанов, составляющих расписание любовных встреч и ведущих списки побед (я называю их «Амбарные книги страстей»), которыми при случае они не прочь похвалиться.

    Конечно, не все такие — попадаются среди нас и благородные существа. Нужно помнить, что любовь наших подруг по природе своей жертвенна: отдаться — значит, отдать себя. Для обозначения этого явления я даже придумал слово «всеотдайность» и написал об этом стихотворение:

    Мужчины женщинам не отдаются.
    Они, как водку, судорожно их пьют,
    А если, прости Господи, упьются,
    То под руку горячую их бьют.

    Мужская нежность выглядит
    как слабость?
    Отдаться — как по-рабски шею гнуть?
    Играя в силу, любят хапать, лапать,
    грабастать даже душу, словно грудь.

    Успел и я за жизнь поистаскаться,
    но я, наверно, женщинам сестра,
    и так люблю к ним
    просто приласкаться,
    и гладить их во сне или со сна.

    Во всех грехах я ласковостью каюсь,
    а женщинам грехи со мной сойдут,
    и мои пальцы, нежно спотыкаясь,
    по позвонкам и родинкам бредут.

    Поднимут меня женщины из мертвых,
    на свете никому не изменя,
    когда в лицо мое бесстрашно смотрят
    и просят чуда жизни из меня.

    Спасен я ими, когда было туго,
    и бережно привык не без причин
    выслушивать, как тайная подруга,
    их горькие обиды на мужчин.

    Мужчин, чтобы других мужчин мочили,
    не сотворили ни Господь, ни Русь.
    Как женщина, сокрытая в мужчине,
    я женщине любимой отдаюсь.


    Вот еще одна, если хочешь, доисповедь. Когда я жил в Москве на 4-й Мещанской улице в маленьком деревянном домике, у меня была книжка Блока, дореволюционное издание. Я очень любил ее перелистывать, наслаждаться правописанием с ятями, впитывать невиданный мною мир, в котором жили великие Блок, Ахматова, Пастернак... Это издание лежало на моей тумбочке рядом с постелью: мне было 20 лет, и у меня впервые случился роман с замужней женщиной.

    Она была всего на три года старше, но уже имела ребенка, и это делало ее гораздо более взрослой. Я ее очень любил, но она так странно себя вела — не разрешала сентиментальничать, запрещала говорить о любви. Я не понимал, обижался, считал это цинизмом: был тогда просто мальчишкой и в женщинах не разбирался. Вдруг, в один прекрасный день, моя любовь исчезла. Насовсем, причем никто даже не знал куда.

    Шли годы, и вот через — страшно даже сказать! — 50 лет, перебирая чулан, я случайно наткнулся на дореволюционную книжку Блока. Такое испытал наслаждение от соприкосновения с этими, столь любимыми мною страницами, и вдруг из книги выпала ее фотография. На обороте оказалось письмо — я прочитал и понял...
    «Мы по казарменному коммунизму шли, улыбаясь, как по карнизу, — так неужели, чтобы кормиться, придем в казарменный капитализм?»
    «Мы по казарменному коммунизму шли, улыбаясь, как по карнизу, — так неужели, чтобы кормиться, придем в казарменный капитализм?»


    Это было признание в любви — невероятно сентиментальное, немного горькое и, может, с надеждой, что, когда я его найду, мы снова окажемся вместе. (Когда-то я написал «...но женщины надеются всегда, особенно когда все безнадежно»). Наконец, до меня дошло, как она разрывалась между любовью ко мне и своему ребенку, как тяжело сделала выбор, надеясь, что я обязательно ее отыщу. А я, мальчишка, не предпринял даже попытки, будто наши отношения ничего не значили. Господи, как это страшно!

    Об этом я написал стихотворение «Старое фото» и пришел с ним в издательство, где готовилось мое собрание сочинений, посоветоваться: стоит его публиковать или нет. Они сказали: «Надо напечатать с фотографией». Я сомневался — все-таки роман был с замужней женщиной, но меня утешили: «Женечка, сколько уже лет прошло. Может, она давным-давно не живет со своим мужем, а даже если семья не распалась, он, если не дурак, конечно, должен гордиться, что его жена вдохновила когда-то такого поэта!». В общем, уговорили, после чего газета «Известия» опубликовала и стихотворение, и фото (естественно, без фамилии).

    Я уехал преподавать в Оклахому, и вдруг через две недели звонок: «Евгений Саныч, здравствуйте! Не узнаете? Помните, вы качали меня в коляске, когда мне был ровно годик?». Это оказался ее сын... «Не беспокойтесь, — сказал он, — я все понял: вас жгло, вы стыдились, что не искали тогда маму, но этим стихотворением вы помогли ей понять, что не забыли ее. Она плакала счастливыми слезами и, хотя ничего мне о вас не рассказывала, я сам обо всем догадывался, потому что мама часто читала мне ваши стихи. Она давно развелась с моим папой, живет одна. Позвоните ей, только не говорите, что это я дал вам номер». Я немедленно набрал ее телефон... Наверное, это был самый долгий разговор между американским городом Талса и Москвой...

    Оставаясь всегда молчаливой,
    в домик наш на Четвертой Мещанской
    ты вбегала поспешно счастливой,
    убегала поспешно несчастной.

    Это было под ливнем, под снегом,
    лихорадочным взрывом к безднам.
    начиналось отважным побегом,
    завершалось застенчивым бегством.

    Ни в какую ты роль не вживалась.
    Тело дав, душу прятала в теле,
    и в меня ты до боли вжималась,
    но глаза на меня не глядели.

    Было мне ничего не известно
    о другой твоей жизни — ночами.
    Твои ногти вонзались в известку,
    процарапывая смысл молчанья.

    И ныряла ты в наши клоаки,
    то в автобус, то в чрево вокзала,
    но не мог я прочесть эти знаки,
    когда ты второпях исчезала.

    Еще чуть оставался твой запах —
    свежесломленной белой сирени,
    но навек ты исчезла внезапно,
    мы полвека отдельно старели.

    И случилось нечаянно что-то,
    я наказан был жизнью жестоко:
    я нашел твое старое фото,
    то, что тайно вложила ты в Блока.

    Были строки на обороте:
    «Я люблю тебя. В самом деле».
    И душа проступила из плоти,
    но глаза на меня не глядели.

    Голос шел — может быть, из могилы:
    «Ты сумеешь большого добиться.
    Я несчастная. Значит, милый,
    всем моим пожеланиям — сбыться».

    Слава Богу, что спрятала книжка
    голос, близкий до дрожи по коже.
    Был я грешный небрежный мальчишка,
    а сейчас разве я не такой же?

    И чего я мечусь в исступлении
    по морям и по всем побережьям?
    Запах сломленной в прошлом сирени
    остается несломленно свежим.


    «ПАСТЕРНАК ДАЛ МНЕ СОВЕТ: «РАДИ БОГА, НИКОГДА НЕ ПРЕДСКАЗЫВАЙТЕ В СТИХАХ СОБСТВЕННОГО САМОУБИЙСТВА»

    — Много времени вы проводите в России, в поездках по миру, но большей частью живете в Соединенных Штатах, преподаете в университете города Талса...

    — Ну почему — я провожу там примерно полгода: пятьдесят на пятьдесят.

    — И все-таки не очень понятно, почему вы выбрали захолустную Талсу с населением в 400 тысяч человек, а не, скажем, Нью-Йорк, Вашингтон или Лос-Анджелес?

    — А знаешь, мой выбор связан с... Пастернаком... Когда я был молод, прочитал ему лучшие, как мне тогда казалось, свои стихи (это было за год до его смерти). Борис Леонидович был человеком любезным, не говорил «не нравится», а «да, очень интересно. Может, вы еще что-нибудь прочитаете?». Тогда я прочел стихотворение, за которое меня все ругали:

    Я разный — я натруженный и праздный.
    Я целе- и нецелесообразный.
    Я весь несовместимый, неудобный,
    застенчивый и наглый, злой и добрый.


    «Боже мой! — воскликнул Пастернак. — Какая у вас вулканическая энергия. Прочитайте еще...» — и я прочел совсем новое:

    Как стыдно одному ходить в кинотеатры
    без друга, без подруги, без жены,
    где так сеансы все коротковаты
    и так их ожидания длинны!

    Как стыдно — в нервной замкнутой войне
    с насмешливостью парочек в фойе
    жевать, краснея, в уголке пирожное,
    как будто что-то в этом есть порочное...


    Это «Одиночество» заканчивалось строками:

    Спасибо женщинам, прекрасным и неверным,
    за то, что это было все мгновенным,
    за то, что их «прощай!» — не «до свиданья!»,
    за то, что, в лживости так царственно горды,
    даруют нам блаженные страданья
    и одиночества прекрасные плоды.


    Я дочитал, и вдруг Пастернак произнес: «А вот это от Пушкина — он тоже сумел поблагодарить женщину в час расставания. Женечка, думаете, вы написали это про себя? Нет, и про меня, и про всех мужчин».

    Борис Леонидович дал мне совет: «Ради Бога, никогда не предсказывайте в стихах собственного самоубийства — это была ошибка Сережи и Володи». Он, конечно же, имел в виду Есенина и Маяковского: один предсказал себе петлю, другой — пулю. «Обратите внимание, — волновался Пастернак, — какова сила слова: нельзя такими вещами играть, потому что волей-неволей вы будете себя к этому подталкивать». Его совет я воспринял как инструкцию — пришел домой и сразу же написал:

    На веревке, на убийце,
    всем убийцам ненавистной,
    не укрыться от стыда.
    На веревке я повисну —
    не повешусь никогда!


    В 1966 году, во время моей поездки в США (я был приглашен 27 американскими университетами), вышел английский фильм «Доктор Живаго» — меня он потряс. Тогда на этом произведении с двух сторон шла политическая спекуляция, но режиссер от политики удержался — он снял историю любви Живаго и Лары, в роли которой блистала Джули Кристи. Этот фильм, как и наш «Летят журавли», сыграл гигантскую роль в окончании «холодной войны», они обнажили душу русского народа, показали, что Россия — страна, где люди думают, страдают и любят, что это хорошие люди.

    Главная мелодия из «Доктора Живаго» — мелодия Лары — написана французским композитором Морисом Жарром, но это очень чайковская музыка, она потрясающе введена в фильм.

    Дима, ты не поверишь: я выбрал Талсу, потому что... совершенно случайно на центральной площади городские часы заиграли... мелодию Лары...

    Я на площади Ютика в Талсе
    cтою, как щелкунчик,
    который сбежал из балета,
    посреди оклахомских степей,
    посреди раскаленного лета.
    Здесь привыкли ко мне,
    и мой красный мундир деревянный
    тем хорош,
    что на красном невидима кровь,
    а внутри меня — рана за раной.
    Мне бинтуют их,
    зашивают, —
    есть и поверху, есть и сквозные,
    но никак она не заживает,
    моя главная рана — Россия.
    Поучают Россию,
    как будто девчонку,
    в Брюсселе, Женеве.
    Было стыдно, когда все боялись ее —
    cтало стыдно, когда все жалеют.
    Но ее поднимают на крыльях
    Чайковского белые лебеди.
    Он с ладони их выкормил
    теплыми крошками хлебными.
    Я щелкунчик из сказки немецкой,
    из музыки русской,
    но давно не бродил
    по таежной тропинке,
    от игол и мягкой, и хрусткой.
    Мне ковбой на родео сказал:
    «ты прости, я был в школе лентяем.
    Где Россия?
    Постой, — где-то между Германией
    и... и Китаем?».
    А ведь в точку попал он.
    Россия действительно между,
    но от этого «между»
    терять нам не стоит надежду.

    И однажды я вздрогнул
    на площади Ютика в Талсе,
    потому что с Россией на миг
    с глазу на глаз остался.
    Это мне городские часы
    под размеренные удары
    Заиграли хрустально
    мелодию Лары.

    Жаль, что сам Пастернак
    не услышал той музыки,
    снега рождественского искристей.
    Если даже не фильм,
    то ему бы понравилась Джули Кристи.

    Запрещенный роман
    прорывался в Россию
    мелодией Мориса Жарра,
    исчезал в телевизоре звук,
    если где-то на льду
    танцевала под эту крамольную
    музыку пара.

    Но во всех кабаках —
    и в столице,
    и даже в Елабуге
    тему Лары играть ухитрялись,
    прикинувшись дурнями,
    лабухи.
    И, не зная за что,
    инвалиды рублевки кидали,
    и мелодии этой подзванивали
    медали:


    (Поет):

    Если, крича,
    плачу почти навзрыд,
    словно свеча,
    Лара в душе стоит.
    Словно свеча,
    в этот проклятый век,
    воском шепча,
    светит она сквозь снег.

    И ты плачешь, Россия, плачешь
    по всем, кто где-то замерз в пути.
    Жгут, горячи, слезы, как воск свечи.
    Русь, ты свети!
    Лара, свети, свети!

    Даже кресты плачут живой смолой.
    Родина, ты будь ради нас живой!
    Мир пустоват, без огонька в ночи,
    и Пастернак с Ларой, как две свечи.

    И ты плачешь, Россия, плачешь
    по всем, кто где-то замерз в пути.
    Жгут, горячи, слезы, как воск свечи.
    Русь, ты свети,
    Лара, свети, свети!

    И рыдали медвежьи,
    опилками туго набитые чучела,
    потому что, как запах тайги,
    эта музыка мучила.

    И, скитаясь по свету,
    опальный роман доскитался
    до того, чтобы время вызванивать
    музыкой в Талсе.

    Тихий шелест страниц запрещенных —
    мой трепет российского флага.
    От чего-то нас все-таки вылечил
    доктор Живаго.

    И щелкунчиком, не деревянным — живым
    в нескончаемом вальсе
    я кружусь вместе с Ларой
    на площади Ютика в Талсе.


    Кстати, я не случайно упомянул «Щелкунчика» — дело в том, что в ковбойском городе Талса этот балет уже 20 лет не снимается с репертуара. В классической постановке выступают дети с окрестных ранчо, и всюду: на улицах, в магазинах — стоят фигурки деревянных Щелкунчиков. Ну а еще весь город собирает деньги, чтобы спасти в Антарктиде пингвинов, которых, оказывается, тоже чем-то травят.

    В Талсе проходят замечательные фестивали — недавно, например, две с половиной тысячи человек собрались на главной площади и слушали 13-ю симфонию Шостаковича, а потом я со своими студентами поставил двухчасовое шоу — мы читали стихи и по-русски, и по-английски.

    Помимо поэзии, я преподаю русское и европейское кино. У меня очень хорошие студенты — они были в восторге от «Водителя для Веры» с блистательным Богданом Ступкой в главной роли, а еще им безумно понравился фильм «Холодное лето пятьдесят третьего...», хотя ребята с трудом разобрались в сюжетной линии и задавали много вопросов. После очередного просмотра я, как правило, предлагаю выставить рейтинг картин, так вот, на первых местах неизменно «Летят журавли» и «Похитители велосипедов» (эту ленту я видел раз 70 — она, можно сказать, моя любимая).

    Ради интереса я показал студентам то ли «Ночной», то ли «Дневной дозор» (точно не помню названия — мне это все равно), они так этот новый русский фильм раздраконили: мол, зачем вам, русским, создавшим великое кино, голливудщина, которую сами мы презираем?!

    В общем, мне очень нравится в Талсе — я же сам родом из глубинки.

    — Тем не менее вы с успехом могли бы воспитывать молодежь и в России. Не задумывались о том, чтобы вернуться?

    — Все мы мало живем на свете — вот в чем проблема! Из-за этого не хватает времени и на шар Земной в целом, и на свою страну в частности. Я неизменно подчеркиваю, что не эмигрировал — паспорт у меня российский, просто имею грин-карт, которая дает право на работу и безвизное жительство в США.

    Я горжусь, что внес свою лепту в борьбу против однопартийной системы, что не напрасно добивался отмены цензуры, что это мы остановили войну в Афганистане... В августе 91-го я был на баррикадах у Белого дома, но свое пребывание в парламенте при Ельцине счел невозможным и отказался принять из его рук орден Дружбы народов, поскольку именно он развязал кровавую бойню в Чечне. Мне было так больно видеть коррупцию так называемой демократии, которой отдал столько сил, что предпочел уехать преподавать в США... Хотя и не предполагал, что это продлится так долго...

    «НАША ПЛАНЕТА — ВСЕМИРНЫЙ ПЕРРОН»

    — Евгений Александрович, наверное, как никто другой, вы можете сопоставить два образа жизни, две системы ценностей: Америки и России. Когда-то вы сняли потрясающий фильм «Похороны Сталина» — вам не кажется, что сегодня на вашей родине Сталин воскрес?

    — Нет, нет! Если бы это случилось, я уже оказался бы за колючей проволокой.

    — Как в таком случае вы расцениваете установившийся ныне в России режим?

    — Видишь ли, в чем дело... К сожалению, при Ельцине у нас начался хаос, и назначение путинской вертикали, думаю, в том, чтобы установить в стране дисциплину, заменить расшатанность на более жестко скрепленные отношения и обязательства разных слоев общества друг перед другом.

    В самой такой идее не вижу ничего противозаконного, напротив — это естественно, но, к сожалению, мы вечно перегибаем палку... Некоторые решения, принятые Госдумой, кажутся мне ошибочными, например, что участия 20 процентов избирателей будет достаточно, чтобы объявить выборы действительными. Во-первых, это благословляет политическую апатию, во-вторых, отношение большой части населения останется за занавесом — мы даже не узнаем, что эти люди думают о власти, о настоящем и будущем страны...

    Сейчас у кандидатов, не связанных ни с какими партиями, шансов пройти в парламент гораздо меньше. Все сделано в интересах зарегистрированных партий, способных набрать два миллиона подписей, но это серьезный барьер для молодых людей, еще не очень известных, однако желающих себя проявить и обладающих какими-то потенциально интересными идеями.

    Считаю также, что мы недостаточно резко осуждаем участившиеся случаи ксенофобии — я называю это общим словом антиинтернационализм.

    — Хорошее слово!

    — Кстати, хотя оно лежит на поверхности, его до меня, как ни странно, никто не употреблял. Понятие антиинтернационализм включает и антисемитизм, и проявления расизма...

    Происходит это, конечно, не только у нас, но все-таки мы не можем жить, абсолютно забыв, что в идеалах социализма очень много хорошего, усвоенного от христианства, и в том числе братство народов. Если мы их — эти идеалы — отдадим, позволим на наших глазах растаптывать, если будем пассивны, это аукнется большими бедами. Происходящее нельзя замалчивать, потому что, как ни неприятно признавать это в стране, победившей Гитлера, мы имеем дело с фашизмом.

    Также нельзя скрывать, что Советский Союз был в той войне не один. Нам обидно, — и совершенно справедливо! — когда на Западе забывают, сколько жизней мы отдали, но ведь и им тоже горько, если кто-то у нас не прочь запамятовать, как они помогали СССР в трудное время.

    Мы сражались плечом к плечу как боевые соратники, а у нас есть тенденция — хочется отплатить им за неблагодарность: «Вот вам! Как вы, так и мы!». В чем же виноваты их ветераны: французы, которые сражались в антифашистских эскадрильях, англичане, которые вели к Мурманску транспорты с боевой техникой и часто погибали в море?

    Я, например, был совершенно потрясен итогами опроса, который после недавних взрывов в лондонском метро проводила радиостанция «Эхо Москвы». Не все, но некоторые соотечественники говорили нечто ужасное вместо слов элементарной человеческой солидарности...

    — ...сочувствия, сострадания...

    — Испокон веков их проявление русскому народу присуще, а из их глоток вырывалось лишь злобное: «Так им и надо, так им и надо!». Для меня эти ксенофобские сентенции просто как нож в сердце. Хочу прочитать, с твоего позволения, стихотворение об этом, немножко его сократив...

    Снова от крови на рельсах мокро.
    Мир, как открытая рана.
    Станции лондонского метро —
    родственницы Беслана.

    Рельсы на станции детства Зима
    с бабочками узорными,

    странно, что в мире, сходящем с ума,
    вы еще кем-то не взорваны.

    Каждый автобус, вагон, магазин —
    завтра, быть может, могильники,
    где по хозяевам из руин
    плачут щенками мобильники.

    Наша планета — всемирный перрон
    вместе с детьми грудными.
    Господи, хоть бы треклятый террор
    сделал всех сразу родными!

    Как же звонили бесстыднейше вы,
    наши сограждане злобные,
    в радиостанцию «Эхо Москвы»
    после трагедии в Лондоне.

    Торжествовала звонков канонада:
    «Так им и надо! Так им и надо!».

    Зависть не прячется по углам —
    бедам чужим она рада:
    «Лишь бы им плохо —
    пусть хуже и нам.
    Так им и надо! Так им и надо!».

    Наш доморощенный сталинский Рим
    вычеркнул слово «пощада»,
    тыча в арену пальцем кривым:
    «Так им и надо! Так им и надо!».

    Мне этой радости мерзкой природа
    памятна с тридцать седьмого года.

    В душах — гулаговских пил вжик да вжик.
    Страхом все мы облучились,
    и ненавидеть злорадно «чужих»
    мы на своих обучились.

    Дух сердобольной Руси не исчез,
    как потайная лампада.
    Только боюсь, чтобы вновь не воскрес
    рук обвинительных радостный лес:
    «Так им и надо! Так им и надо!».

    Взорваны наша страна и судьба,
    взорвана русская тайна.
    Может, мы все — только клочья себя,
    взорванные несрастаемо?
    В чем же английская здесь вина,
    если рычат мохнато
    наши ворчатели, наша шпана:
    «Так им и надо! Так им и надо!».

    Родины разными могут быть,
    но при войне и терроре
    разве не может объединить
    общая родина — горе?

    Горю друг друга откроем двери.
    Разве не пели и мы «Типерери»?


    (Поет):

    Путь далекий до Типерери,
    Путь далекий домой.
    Путь далекий до крошки Мери
    И до Англии родной.

    Разве не лили бабы неграмотные
    cлезы на фильме о леди Гамильтон?

    Cлушая про Сталинград, англичане
    шапки когда-то снимали в молчаньи.
    Разве под мессершмитную музыку
    не прорывались их транспорты к Мурманску?
    Там заморожены павшие в битвах
    в айсбергах — родичи будущих битлов...

    И не накажут ли муками ада
    Нас за постыдное: «Так им и надо!»?


    — Браво, Евгений Александрович!

    — Я считаю, что наши присяжные ведут себя трусливо и даже постыдно, когда деликатно пытаются избегать слова «фашист». Как же тогда назвать людей, иногда совсем молодых, которые носят свастики и медальоны с портретом Гитлера, празднуют день рождения фюрера у памятника Пушкину? Страшно, что это дети народа, который потерял в войне с гитлеризмом 26 миллионов жизней...

    — Просто пришло молодое поколение, которое, в отличие от предыдущих, очень мало читает. Книги вытеснены интернетом, видео, музыкой...

    — «Майн кампф» тем не менее некоторые знают почти наизусть.

    «ЛОБАЧЕВСКИЙ МАТЕМАТИЧЕСКИ ДОКАЗАЛ, ЧТО ВОЗМОЖНОСТЬ БЛИЗКИМ ДУШАМ ДРУГ ДРУГА НАЙТИ ВСЕГДА СУЩЕСТВУЕТ, ПУСТЬ ДАЖЕ В БЕСКОНЕЧНОСТИ»

    — Евгений Александрович, как вы считаете, сегодняшней России нужны стихи и поэты? Лично вы там сегодня востребованы?

    — Дима, скажу одну вещь... Вопрос не в этом. Сейчас все явления носят глобальный характер, и то же самое мы наблюдаем во всех странах. Конечно, всегда больнее, если что-нибудь непотребное происходит в твоей стране, но в равной степени нас должно огорчать подобное в мире, потому что это — наша земля. Мне, например, горько видеть, сколько у нас, русских и украинцев, недоразумений.

    Как замечательно встречали меня недавно в навсегда родном для меня Харькове, где я когда-то был депутатом, учился азам политики, защищающей людей. Это было так трогательно! В отличие от некоторых народных избранников, которые боятся возвращаться туда, где надавали в свое время обещаний, так ничего и не выполнив, мы все-таки кое-что сделали. Не все, разумеется, но это с нашей помощью тронулся лед.

    Молодые не должны отворачиваться от политики, иначе она никогда не обновится и не улучшится, а что касается отношения к поэзии... Она воспитывает тонкость восприятия жизни, поэтому многое на ней проверяется. Думаю, если некоторым нашим депутатам (и вашим тоже) устроить элементарные экзамены на знание стихов, они провалятся, поэтому в их речах поэзии нет.

    — Там часто и прозы нет...

    (Смеется). Да, это верно. Такие вдохновить не могут, а молодежи нужны люди, которые бы зажигали, окрыляли, воодушевляли. Не истерически, как Гитлер, не давящим взглядом при величавой монументальной медленности, как Сталин, а просто, по-человечески. Поэзия, я бы сказал так, в первую очередь нужна там, где люди потеряли ощущение ее необходимости.

    — Не рискну спорить с человеком, выступавшим в стольких странах и аудиториях: рабочих, крестьянских, студенческих...

    — ...в школах и даже детсадах, где подрастают потенциальные читатели. Если честно, мне не встречались люди, вообще не способные воспринимать поэзию (ну за совсем редчайшим, патологическим исключением). Надо только помочь им открыть в себе то, что во многих остается невостребованным, запечатанным. Для тех, кто не читает поэзию, даже «Анна Каренина» — какой-то полубульварный адюльтер скучающей барыньки с донжуанистым офицером. Они не понимают, что красота Анны раскрывается вовсе не в постельной интриге, а в образе лошади Вронского Фру-Фру с бархатными губами. Хозяин ее подгоняет, насилует, когда она уже не может бежать, и в конце концов бедняжка ломает себе ноги...

    Без понимания поэзии нельзя понимать и прозу, и многие другие вещи, в том числе и в политике, и в технике. Возьмем, например, такую далекую от стихосложения область, как математика. Помнишь классический образ у Микеланджело: мужские и женские руки, тянущиеся над вечностью, почти достигающие друг друга? Это же поэтическое воплощение закона Лобачевского о параллельных линиях, пересекающихся в бесконечности. Помнишь мое стихотворение: «О кто-нибудь, приди нарушь...

    — ...чужих людей соединенность и разобщенность близких душ»...

    С четвертой женой Машей и сыновьями Женей и Митей
    С четвертой женой Машей и сыновьями Женей и Митей
    — Так вот, Лобачевский математически доказал, что возможность близким душам друг друга найти всегда существует, пусть даже где-то в бесконечности, но мы можем ускорить приближение этого мига, если взаимно любим или дружим. У каждого из нас есть такая возможность, но для этого нужна душевная тонкость, которую воспитывает поэзия. Вообще, этот жанр литературы велик и всегда идет впереди прозы.

    Почему, например, мы говорим, что Пушкин наше все, почему все из него вышли? Он дал нам живой образ человека будущего. О чем у нас всегда спорили, из-за чего копья ломали? Славянофилы настаивали, что России нужно замкнуться в себе, чтобы хранить свои национальные традиции, а западники твердили, что это — вонючая портяночная страна, которая требует нового подхода, свежего взгляда. И те и другие были не правы. Хорошо, хоть не ссорились, не оскорбляли грязно друг друга, как это сплошь и рядом происходит сейчас. Посмотри на парламентариев, ваших и наших: если отшелушить названия партий, риторику и тому подобное...

    — ...на свет выглянут все те же западники и славянофилы...

    — Это очень забавно! Конечно, я не могу любить таких славянофилов, как Жириновский или Павловский — для меня их грубое отторжение Запада неприемлемо. Если следовать их логике, то и Петр I был врагом России, но это же неправда! У него, как у человека своей эпохи, были недостатки, однако он многое сделал. Что ж нам теперь, окно, прорубленное им в Европу, заколачивать?

    Пушкин решил эту проблему просто: соединил в себе западные идеалы и славянофильство. В обожании русского языка и его музы, в знании истории России ему не было равных (у него была великая учительница фольклора Арина Родионовна), но вместе с тем он впитал и все лучшее из культуры Запада. Его «Маленькие трагедии» — это не имитация, не заимствование, это Шекспир по-русски, имя которому Пушкин. Этот настоящий большой поэт был и голосом своего подчас обессловленного народа, и нежным лириком — его гражданская поэзия абсолютно не противоречит интимной.

    Сейчас наши поэты сводят порой все к эпиграммному стилю, к усмешкам, издевочкам, стебу, цинизму, а цинизм — самая легкая возможность казаться умнее других. У Пушкина сколько таких эпиграмм было, но рядом и нежность, и наивность какая-то, и ренессансная любовь к жизни — все в нем сочеталось. Александр Сергеевич оставил нам, пусть набросанную вчерне, модель замечательного будущего человека. Увы, мы это теряем, а взамен сколачиваем какие-то команды при официальных политических партиях, которые работают над национальной идеей. Как господин Павловский — бывший диссидент, а ныне ревнитель отечественных традиций, высказывающий мысли, близкие по духу Победоносцеву и иже с ним.

    «РЯДОМ С МАШЕЙ Я ЧУВСТВУЮ СЕБЯ ИНОГДА НЕСМЫШЛЕНЫШЕМ»

    — Недавно я с удивлением узнал, что ваши стихи вдохновляли в свое время даже «Битлз». История похожа на красивую легенду...

    — ...тем не менее она правдива — председатель Союза евтушенковедов Юра Нехорошев наткнулся на нее в воспоминаниях Пола Маккартни. Тот описывает, что перед первыми гастролями по континентальной Европе его девушка подарила ему мою книжку, только вышедшую в Англии, и прочла оттуда несколько страниц. Стихи Полу очень понравились, и Маккартни прочитал их битлам перед первым концертом, когда ребята очень волновались. Выступление прошло замечательно, и музыканты восприняли это как добрый знак, поэтому в течение всего первого тура уже перед занавесом, готовым открыться, читали мои стихи.

    Хотя карикатурист изобразил Евтушенко с лисьим хвостом, евГений всегда режет правду-матку
    Хотя карикатурист изобразил Евтушенко с лисьим хвостом, евГений всегда режет правду-матку
    — Класс!

    — А хочешь, еще кое-что расскажу? Ровно 20 лет назад, накануне Нового, 1987 года, мы с Машей сыграли свадьбу и сразу поехали в Париж. «Конечно, нужно посмотреть Эйфелеву башню», — сказал я жене. И вот мы идем — впереди брезжит эта очаровательнейшая, притягательнейшая железная дылда, а навстречу по мостику шагает большой негр: прямо как из сказки «Три толстяка» Олеши, — красивый, блестящий, а на нем лиловый, развевающийся шарф.

    Он шел не спеша и вдруг побежал по мосткам, что-то крича, а когда расстояние сократилось, я услышал: «Ев-ту-чен-ко!». По мере приближения руки его раскрывались, и в конце концов он крепко меня обнял, обхватил так, что мне стало не по себе. Чем же это я, думаю, внушил этому негру такую нечеловеческую, африканскую страсть?

    Он стал лихорадочно рыться в своих карманах, достал портмоне и извлек оттуда ламинированное стихотворение, которое — и это самое главное! — называлось «На мосту». (Я написал его в 60-м или 61-м году, когда впервые попал в Париж). Негр объяснил, что он сенегальский архитектор, работает сейчас в Дакаре, а в то время присутствовал на моем парижском выступлении — оно проходило в театре «Эгалите», куда набилось восемь тысяч студентов. Между прочим, студенческая организация рвалась тогда устроить мне встречу с Брижит Бардо..

    — Вас хотели сосватать?

    — Пытались, но не получилось. Не люблю, когда подобное организовывают.

    — Если б любили, сейчас кинозвезда защищала бы не животных, а вас...

    (Смеется). Наверное, ты хорошо играешь в пинг-понг.

    Нет, в жизни все должно происходить случайно — как у нас с Машей: ненароком, но вроде кем-то задумано... Мы с архитектором обменялись адресами и разошлись, а жена мне сказала: «Знаешь, за что тебя не любят писатели? У них никогда в жизни не было этого африканца, бегущего по парижскому мосту с криком: «Ев-ту-чен-ко!».

    Был и другой случай, внутренне связанный с этим. Как-то мы шли по Машиному родному Петрозаводску, и вдруг вижу — в канаве лежит человек.

    — В Петрозаводске это бывает...
    Евгений Александрович до сих пор ощущает благодарность ко всем своим предыдущим женам. С супругой-англичанкой Джоан Батлер
    Евгений Александрович до сих пор ощущает благодарность ко всем своим предыдущим женам. С супругой-англичанкой Джоан Батлер


    — ...как и по всей России. Я подаю руку, вытягиваю его...

    — Другой бы прошел мимо, а вы гуманизм проявили...

    — В такой ситуации каждый нормальный человек должен протянуть руку. Мужик очумело на меня посмотрел и вдруг нараспев стал читать:

    Со мною вот что происходит —
    cовсем не та ко мне приходит...


    Маша тогда мне сказала: «И забулдыги, который выполз бы из канавы со стихами на устах, у них тоже не было. Прости ты их, ради Бога, и вспоминай об этом всегда, когда кто-то тебе завидует»...

    — У вас с Машей 30-летняя разница в возрасте. Не сложно вам с ней? Не страшно?

    — Да что ты — иногда я чувствую себя рядом с женой несмышленышем. У меня, если помнишь, были такие строчки:

    Любимая, прошу тебя, сумей
    Стать хоть немножко матерью моей.


    Я написал их, предчувствуя близкую потерю мамы... Сейчас Маша не только больше меня опекает, но и ведет себя порою как бабушка: ворчит, заботится, переживает, если отпускает одного надолго... Киев не так далеко от Оклахомы, но она не могла приехать со мной — у нее маленький отпуск.

    — Ваша супруга тоже преподает?

    — Да, русский язык и литературу в школе. Если сравнивать наши обязанности, то в вузах — лошади ипподромные, а у них — рабочие тягловые. В шесть утра Маша просыпается, в семь уже должна быть на работе и раньше 19-ти никогда домой не приходит... В Америке тоже есть общественные нагрузки, и она тянет их на себе, как верблюд. У нее 150 учеников разного возраста, и все домашние задания к утру надо проверить. Вот и сидит над ними, хотя глаза слипаются, а отпуск в несколько раз короче, чем у нас, университетских профессоров.

    «Я ШЕЛ СПАСИТЕЛЬНО ПРОТИВ ПРАВИЛ. ЛИШЬ НЕ ПО ПРАВИЛАМ — НЕ УПАДЕШЬ»

    — Многие мужчины, читая сейчас это интервью, наверняка задаются вопросом: а стоит ли жениться на женщинах, которые на тридцатник моложе? Что вы ответите?
    Белла...
    Белла...


    — Заводить семью надо с той, которую любишь, и никаких законов тут нет — если она дорога, нет смысла ее терять. Конечно, желательно, чтобы для этого не нужно было разводиться с предыдущей.

    Когда я встретил свою будущую жену Машу, не раздумывая, умыкнул ее в Москву. Я вообще в этих вопросах никогда не раздумываю, но пригласил на смотрины, прямо в аэропорт, своих двух друзей. С одним мы вместе учились в школе, а второй — председатель Союза евтушенковедов, бывший главный инженер подводной лодки Юра Нехорошев. В 1962 году, когда он служил на Северном флоте, пошли они на маневры — на кратковременное погружение, но случился Карибский кризис — конфронтация США и СССР, и их забросили на Кубу. Чуть ли не год Юра с командой провел под водой без всплытия, и единственные книжки, которые у них в лодке были, — это мой двухтомник. Ну а поскольку больше читать было нечего, лучших знатоков моего творчества, чем эта команда, я не встречал. Это именно Юра подсчитал, что только на русском языке у меня издано 108 книг: прозы, стихов, эссе и статей, причем перевели их на 72 языка.

    Короче, мои друзья предложили показать будущей жене окно квартиры на девятом этаже, из которого я сиганул в 50-м году. (Мне было 17 лет, и я пошел по тоненькому ржавому карнизу со стопкой водки, разыгрывая Долохова из «Войны и мира», чтобы доказать собственное бесстрашие). Пусть, мол, знает, с кем связывает свою жизнь. К счастью, Маша у меня не из пугливых и к предстоящему испытанию оказалась морально готова. Вот я и написал:

    Как в годы сталинские я выжил?
    А потому что когда-то вышел
    в окно девятого этажа.
    Карнизом межировского дома
    я шел, неведомо кем ведомый
    и стопку водки в руке держа.
    Я, улыбаясь, шел по карнизу,
    и, улыбаясь, глядели снизу
    старушки, шлюшки, а с крыш — коты,
    ибо я был молодой да ранний,
    как исполнение их желаний —
    на мир поплевывать с высоты.

    Я неизвестен был, неиконен,
    и Саша Межиров и Луконин
    в окно глазели, как беззаконен,
    под чьи-то аханья и галдеж,
    как будто кто-то меня направил,
    я шел спасительно против правил.
    Лишь не по правилам — не упадешь.

    В году усатом, пятидесятом
    в нас, оболваненных еще детсадом,
    но изловчившихся не пропасть,
    возникла мания — влезать на крыши,
    или куда-нибудь — еще повыше,
    но лишь бы все-таки не во власть.

    Здесь и от Солянки и до Лубянки
    такие были тогда «влюблянки»!
    Любить! —
    не пьянствовать ради пьянки
    мы пробирались в чердак хитро.
    Карниз проржавленный был веселее
    и выше ленинского мавзолея,
    где писял Сталин, от скуки злея,
    в эмалированное ведро.

    С карниза этого было ближе
    до крыш и Рима, и крыш Парижа,
    куда мы все-таки прорвались.
    Мы по казарменному коммунизму
    шли, улыбаясь, как по карнизу, —
    так неужели, чтобы кормиться,
    придем в казарменный
    капитализм?

    И если влипнем в фарс или драму,
    я разломаю стекло и раму
    и лихо выпрыгну
    сквозь свой портрет,
    так, что осколки со звоном брызнут,
    и — к никакому на свете «изму» —
    а просто так пойду по карнизу —
    ну а иначе я не поэт!


    «С БЕЛЛОЙ МЫ МАЛО ВИДИМСЯ, НО ВРЕМЯ ОТ ВРЕМЕНИ Я ОЩУЩАЮ ТЕПЛО, ОТ НЕЕ ИСХОДЯЩЕЕ»

    — Когда-то вы мне сказали: «Ты что, думаешь, что я бабник?». Тем не менее в жизни у вас было много женщин. Вы уже знаете, «как любимую сделать счастливой»?

    — Это наука сложная. Бывает, любимого человека не хочется обижать, но иногда — не специально! — получается. Конечно, несправедливость от любимого всегда больнее, чем от любого другого, поэтому нам, мужчинам, нужно быть нежнее и, кстати, учиться этому у женщин. Борис Пастернак сказал мне замечательную фразу (я только потом ее осознал): «Настоящему мужчине вовсе необязательна нарочитая мужественность, иногда граничащая с хамством, — в нем всегда есть что-то материнское по отношению к женщине».

    Хочу прочитать тебе стихотворение, посвященное моей жене. Маше оно не нравится, но не потому, что как-то ее задевает. Любые стихи, когда они написаны для тебя, больно читать, слушать, но они о том, — двух мнений тут быть не может! — что я ее люблю.

    То язвительная, то уязвимая,
    мой защитник и мой судья,
    мне сказала моя любимая,
    что она разлюбила себя.

    Есть у женщин моменты загнанности,
    будто сунули носом в хлам,
    тайный ужас от собственной запусти,
    злость к безжалостным зеркалам.

    Мною вылепленная, мною лепимая,
    меня вылепившая, как судьба,
    неужели ты тоже, любимая,
    разлюбила меня, как себя?

    Время — этот завистливый заговор
    против юности и красоты.
    Но в глазах моих время замерло,
    и в них лучшая женщина — ты.

    Так зазывно играют разлуки мной,
    но в тебя я хочу, как домой.
    Не позволь себе стать разлюбленной
    мной и даже тобою самой.


    Приятель как-то спросил Евтушенко: «Женя, зачем тебе столько женщин — у тебя такое богатое воображение?»
    Приятель как-то спросил Евтушенко: «Женя, зачем тебе столько женщин — у тебя такое богатое воображение?»

    Фото УНИАН
    — Маша — ваша четвертая жена, а вы как-то признались мне, что трех прежних не перестали любить до сих пор. Удивительно...

    — Не скажу, что и сейчас в них влюблен, но благодарность ко всем ощущаю. Я признателен им за то, что они дали мне возможность ощутить любовь. Это редко приходящее чувство (есть несчастные люди, которые вообще его не испытывали), а еще я всегда проверяю себя глазами близких — как умерших, так и живых. Они — моя совесть.

    Разбросанные временем и расстояниями, мы не встречаемся каждый день, но они существуют внутри меня. Это мой мир, мои судьи, чьей взыскательности я побаиваюсь, и все мои бывшие жены находятся в их числе, в этом списке.

    — Когда мы общались с вашей первой супругой Беллой Ахатовной Ахмадулиной, у меня возникло впечатление, что она по-прежнему вас любит. Вы это чувствуете?

    — Мы мало с ней видимся (если это бывает, то как-то случайно), но время от времени я ощущаю тепло, от нее исходящее. Недавно в одном из своих интервью Белла призналась, как она счастлива тем, что начинала во время великих поэтов Вознесенского и Евтушенко. Я очень ей благодарен за это, ведь если она, тогда молодая поэтесса, училась у меня, то я, будучи, кстати, не намного старше, учился у нее. Вообще, поэты-шестидесятники учились и друг у друга.

    Недавно я посвятил Белле Ахмадулиной стихотворение, которое так и назвал: «Белла Первая»...

    Нас когда-то венчала природа,
    и ломали нам вместе крыла,
    но в поэзии нету развода —
    нас история не развела.

    Итальянство твое и татарство
    угодило под русский наш снег,
    словно крошечное государство,
    независимое от всех.

    Ты раскосым нездешним бельчонком
    пробегала по всем проводам,
    то подобна хипповым девчонкам,
    то роскошнее царственных дам.

    От какого-то безобразья
    ты сбежала однажды в пургу,
    и китайские туфельки вязли,
    беззащитные, в грязном снегу.

    В комсомолочки и диссидентки
    ты бросалась от лютой тоски,
    и швыряла шалавые деньги,
    с пьяной грацией, как лепестки.

    Дочь таможенника Ахата,
    переводчицы из КГБ,
    ты настолько была языката,
    что боялись «подъехать» к тебе.

    Дива, модница, рыцарь, артистка,
    угощатель друзей дорогих,
    никогда не боялась ты риска,
    а боялась всегда за других.

    Непохожа давно на бельчонка,
    ты не верила в правду суда,
    но подписывала ручонка
    столько писем в пустое «туда».

    И когда выпускала ты голос,
    будто спрятанного соловья,
    так сиял меценат-ларинголог,
    как добычу, тебя заловя.

    А лицо твое делалось ликом,
    и не слушал Нагибин слова,
    только смахиваемая тиком
    за слезою катилась слеза.

    Он любил тебя, мрачно ревнуя,
    и, пером самолюбье скребя,
    написал свою книгу больную,
    где налгал на тебя и себя.

    Ты и в тайном посадочном списке,
    и мой тайный несчастный герой,
    Белла Первая музы российской,
    и не будет нам Беллы Второй.


    Я счастлив, что принадлежу к шестидесятникам, и хочу пояснить, почему, на мой взгляд, у нас нет сейчас ни одного молодого поэта национального масштаба. (Пожалуй, пару-тройку поколений мы уже потеряли). К сожалению, они начали с того, что по-геростратовски попытались разрушить все, нами сделанное, а на руинах создать ничего нельзя. И не надо кивать на Маяковского, который декларировал, что мы, дескать, сбросили Пушкина и других господ с...

    — ...парохода современности...

    — Да, но это всего лишь слова — на самом деле Маяковский был живым продолжением традиций великой русской поэзии. Нельзя вычеркивать целые пласты культуры, нужно учиться у всех предшественников. Я, например, старался всегда это делать — думаю, мои товарищи тоже. Какой вывод? Только то поколение, которое осознает это, выйдет на уровень национальных задач, а чтобы стать фигурой национальной, нужно иметь еще и интернациональные убеждения.

    Евгений Евтушенко — Дмитрию Гордону: «С Брижит Бордо сосватать меня не получилось. Не люблю, когда подобное организовывают»
    Евгений Евтушенко — Дмитрию Гордону: «С Брижит Бордо сосватать меня не получилось. Не люблю, когда подобное организовывают»

    Фото Александра ЛАЗАРЕНКО
    Сегодня судьба всей планеты может зависеть от того, что случится в одной маленькой стране. Что уже говорить о России — одной из ключевых держав? Надеюсь, что и Украина тоже выйдет на лидирующие позиции в мире рука об руку с Россией. Я имею в виду не какой-то заговор или объединение против остального человечества — просто отпадут, отшелушатся все наслоения и недоразумения, может, и не случайно накопившиеся.

    Когда говорят о Голодоморе в Украине, я напоминаю, что это же не русский народ строил козни. А в России что, не голодали? Почитайте, что творилось в Поволжье, полистайте Платонова. Мы тоже много вынесли, у нас тоже страдали простые люди, и разве они проводили колониальную политику? Мы не должны путать народы и политические системы, которые были в этом виноваты.

    Вспоминаю, как мы, русские писатели, спасали украинских коллег от вашей бюрократии, а когда приезжали сюда, находили такой прием, о котором в Москве и мечтать в тот момент не могли. Мы должны сохранить все хорошее, что между нашими странами было. Скажем, моим первым любимым поэтом был Тарас Григорьевич Шевченко — я обожал его «Палiївщину», в моем рабочем кабинете висит (и будет висеть, когда меня не станет) рушник...

    — ...купленный в Киеве на Андреевском спуске?

    — Да, ты помнишь? На нем вышит шевченковский «Заповiт» — он в душу мою вшит, понимаешь? Я не могу этого перечеркнуть, да и зачем?

    В заключение я прочитаю одно из самых последних моих стихотворений — о потерявшихся Никаноровых. Я написал его в Пермском аэропорту, где висело объявление: «Карасину нету, ждите». Ожидание затянулось часов на восемь — мы сидели и, грешным делом, пили, что было, а все это время радио надрывалось: «Гражданин Никаноров! Гражданин Никаноров! Гражданин Никаноров, вылетающий в Барнаул...».

    В голосе, читавшем объявление, сначала звучало беспокойство за пропавшего, потом безразличие, а под конец ненависть: мол, почему мы должны его искать, о нем заботиться? Кто такой Никаноров, я так и не узнал, но было в этом нечто грустное и одновременно смешное. Ну а еще у меня возникло ощущение огромной России, где так легко потеряться, и осознание того, что заблудившихся людей все-таки нужно искать.

    В Пермском аэропорте,
    настроение всем портя,
    хмуро вторгнувшись в гул,
    кто-то из контролеров,
    нудный выказав норов,
    в микрофон затянул:
    «Пассажир Никаноров,
    пассажир Никаноров,
    пассажир Никаноров,
    Вылетающий на Барнаул»...

    Никаноров скрывался,
    хитро он оставался
    невидимкой в толпе.
    Может, пил пиво «Дизель»,
    и жевал канапе,
    и в буфете приблизил
    пол-России к гульбе.
    Вряд ли был олигархом —
    может, бомжем-огарком,
    непонятным себе.

    Может быть, на коробках
    и мешках прикорнул
    гражданин Никаноров,
    вылетающий в Барнаул?

    Может, в луже, как боров,
    где-то он храпанул,
    гражданин Никаноров,
    вылетающий на Барнаул!

    Может, он сдезертирил
    ото всех дедовщин,
    прячась в женском сортире
    от военных мужчин?

    И страшней приговоров
    и зрачков черных дул
    Голос, полный укоров:
    «Гражданин Никаноров,
    гражданин Никаноров,
    гражданин Никаноров,
    вылетающий на Барнаул!!!».

    И смертельнее пули
    у меня жжет в груди:
    что хотел в Барнауле
    Никаноров найти?

    Бросил нас на кого он
    в скуку, пьянь и разгул,
    гражданин Никаноров,
    вылетающий на Барнаул?

    Как же всех наколол он
    и куда улизнул,
    гражданин Никаноров,
    вылетающий на Барнаул!

    Может, мертвенно-мрачный,
    Сов. Союза герой,
    с голодовок прозрачный,
    позабыт он страной?

    Может, где-то, отчаясь,
    в потайном уголке,
    он висит, не качаясь,
    на тугом ремешке?
    Сгинул, как сиротинка.
    И такая жутинка,
    будто голос, как финка,
    по кишкам полоснул,
    хоть кричи: «Караул!»
    в глушь российских просторов:
    «Гражданин Никаноров!
    Гражданин Никаноров!
    Гражданин Никаноров,
    вылетающий на Барнаул...»












    © Дмитрий Гордон, 2004-2013
    Разработка и сопровождение - УРА Интернет




      bigmir)net TOP 100 Rambler's Top100